~полевой дневник~

Привет, Гость
  Войти…
Регистрация
  Сообщества
Опросы
Тесты
  Фоторедактор
Интересы
Поиск пользователей
  Дуэли
Аватары
Гороскоп
  Кто, Где, Когда
Игры
В онлайне
  Позитивки
Online game О!
  Случайный дневник
BeOn
Ещё…↓вниз
Отключить дизайн


Зарегистрироваться

Логин:
Пароль:
   

Забыли пароль?


 
yes
Получи свой дневник!

~полевой дневник~


Meh Deine Lisht 
Сначала начну, а там видно будет.
не добро пожаловать~
Полевой дневник и оплот личной систематики.

­­


~"переродился"в 2016~
воскресенье, 7 января 2018 г.
Deine Lisht 13:09:11
Запись только для меня.
суббота, 10 июня 2017 г.
~ Deine Lisht 18:45:25
Людвик Ашкенази, "Брут" Подробнее…
– Как прекрасно служить, — сказал себе Брут, немецкая овчарка. — Какое возвышенное занятие носить корзинку! Пойду помедленней, чтобы продлить удовольствие.

Брут принялся думать о своей хозяйке и о том, как вручит ей корзинку. Хрупкая кивнет ему головой, и в этом кивке будет все, что может получить пес за принесенную корзинку: что, дескать, есть война и есть голод, но, несмотря ни на что, еще жива и любовь и жива преданность.

На четвертом этаже уже пахло Хрупкой: сиреневым мылом, сладким потом и овечьей шерстью, из которой люди ткут себе ткани. Этот запах был как шерсть Ливии, матери Брута, которая в молодости стерегла овец где-то в Калабрии.

Мало знают люди о собачьем сердце; мало знают о той большой любовной силе, что передается прикосновением пальцев, взъерошиваемой шерстью и теплым взглядом. Лишь мгновение Брут смотрел всегда в человечьи глаза, а затем быстро отворачивал голову, чтобы опередить перемену взгляда. Чтобы сохранить, что ему было дано, и унести полученное. Никто лучше пса не знает, сколь переменчива людская благосклонность…

Брут вошел через раскрытую дверь и услышал, что Хрупкая плачет. А он, как всегда, сел перед ней и принялся смотреть на Хрупкую так называемым преданным собачьим взглядом, который, однако, заключает в себе гораздо больше, нежели только преданность. Есть в нем еще желание что-то сделать и большая благодарность ни за что.

На голой доске кухонного стола, возле чашки остывшего суррогатного кофе, лежал лист бумаги, на котором стояло:

«По распоряжению Заместителя Протектора Чехии и Моравии всем лицам, до сих пор не сумевшим представить доказательств своего арийского происхождения, впредь строжайше запрещается держать домашних животных, в том числе собак, а именно чистых пород и помесей...

Перечисленных животных надлежит сдать с 18-го по 22-е число сего месяца в приемник в Праге-Трое, о чем всем сдавшим будут выданы соответствующие справки.»

«Я ее никогда не брошу, — говорил себе Брут, — и до тех пор, пока она будет хотеть, чтобы я ей принадлежал, я буду ее. А даже не захоти она больше, все равно я буду принадлежать ей».

Хрупкая сидела подле него на полу и говорила ему разные слова. Частью они были новые, а частью очень старые, еще тех времен, когда его принесли щенком.

Одно слово было «ослик». Второе — «пушок». А третье слово было «волчонок».

Брут поглупел от счастья и даже не особенно старался понимать ее, а только слушал. Он знал, что у людей не столько означают сами слова, сколько их мелодия, что длинные слова они умеют произносить маленьким голосом, а маленькие слова, которые, казалось бы, ничего не значат — голосом потяжелевшим и скорбным или, напротив, легким-прелегким, словно пение жаворонка.

— Что тебе, Хрупкая, милая? — говорил Брут влажными глазами,
погрузившись в глубины своей радости.

Потом в своей шерсти за ухом он почувствовал кончики пальцев, заскулил от блаженства, закрыл глаза. И был уверен, что на свете нет собаки, на долю которой могло бы выпасть счастье больше, чем это.

Затем они пошли в приемник в Трою. Очередь недостойных владельцев домашних животных продвигалась к столу из некрашеных досок.
После двух ехидных такс подошла очередь немецкой овчарки Брута. С Хрупкой он не попрощался, хотя знал, что такое прощание, — просто не увидел к нему причины.

Первую ночь без Хрупкой Брут прожил спокойно.На третий день Брут почувствовал внезапный озноб при мысли, что Хрупкую он больше не увидит.Целых полдня он пролаял неистово и злобно, — так, что голосовые связки остались без голоса, а морда — без слюны. Столь долго и с таким упорством он никогда не лаял, и сам был этим немало удивлен. Но Брут знал, что лай помогает собакам больше, чем скулеж. Ибо лай выходит наружу, а скулеж — идет внутрь.

На следующий день пришел офицер, новый хозяин Брута.
И вместе с собакой растворился во мгле, словно всегда принадлежал ей.

По сути дела это был питомник, где дрессировали полицейских собак для несения особой службы. Питомник был расположен в красивой лесистой местности, близ небольшого концентрационного лагеря Т. В лагере никогда не было постоянного состава узников, он служил лишь преддверием к печам, на котором была надпись

REINIGUNGSBDER

«Запахоанализатор» Брута из смешения множества запахов выделил несколько главных: запах сожженного мяса, липкого мыла и удушливого чада, который впитывал в себя смолу лесов и уносил ее в облака вместе с молекулами углерода, бывшими прежде человеческим телом.

Но все это немецкую овчарку не волновало, потому что пищу она получала исправно и в изобилии. Занимались с ним два раза в день: перед тем, как дать есть в первый раз, и в последний. И единственно, что от него требовалось на занятиях, — это раз и навсегда усвоить, кто его хозяин, а кто — недруги этого хозяина. Только в первые дни было тяжело. К Бруту приходил человек в полосатой куртке и надевал на него ошейник с шипами. Потом он его привязывал и издевался над ним, как только может человек издеваться над собакой. Он подсовывал ему миску с водой, но отнимал прежде, чем Брут успевал напиться; наконец, он выплескивал ее на влажную землю, которой вода и так была не нужна, потому что места тут были болотистые и в старых географических сочинениях их так и обозначали — топи.

Еще этот человек хлестал его лозиной, молодой и гибкой, и покатывался со смеху, когда Брут плакал от унижения.

И Брут запомнил полосы на фуфайке и ее запах, и научился ненавидеть их до мозга своих собачьих костей. И знал, что вызволит его только офицерик в мышином мундире, который Брутова мучителя всегда строго одергивал и тут же на месте наказывал; затем он отвязывал Брута, снимал ошейник с шипами, гладил его и давал кусок сахару.

— О, du armes Hndchen,— приговаривал офицерик. — Они, эти хефтлинги, мучают тебя. Хватай их за глотку, вцепись в них зубами, ты, раззява!

Но не говорил ему, конечно, что человек в тюремной куртке — его ассистент Кох. Этот бывший живодер из Кенигсберга вылечился от туберкулеза собачьим салом и с тех пор по-своему привязался к собакам. Они вместе с Хорстом сиживали в буфете, потягивали тминную водку и анализировали собачьи характеры.

— Ты, Кох, — говаривал Хорст, — этот, как его звать… этот Брут — это же просто Schosshund. Он еще верит всем людям, Кох. Этот идиотизм нужно выбить у него из головы. Он немецкая овчарка, а смотрит, как старая шлюха, когда влюбится…Пес может любить только одного человека, но и его он тоже должен ненавидеть!

Хорст научил еще Брута брать след и из множества встречающихся запахов выделять главный, который был нужен, запах людей, испытывающих страх. В этом заключалась его работа, и за нее он получал мясо. Он стал хорошо отработанным человекодушителем, точно реагирующим на заданную команду.

Среди собак у него было несколько друзей, но ни с кем из них он особенно не якшался.
Днем им почти нечего было сказать друг другу, и каждый предпочитал заниматься собой. В отношениях между ними ощущался странный стыд, потому что каждый из этих псов в глубине души был порядочным. Они чувствовали, что их занятие — волчье, а не собачье. Только ночью они держались все вместе, как стая, и работали до изнеможения и до полной хрипоты голосовых связок.

Каждый вечер — и чаще это бывало до полуночи, чем после нее, — свора из двенадцати собак уходила на маленький вокзал.
Поезд подходил к вокзалу медленно и даже идиллически.И собаки смотрели на него с безмерным напряжением, потому что хорошо знали, что произойдет дальше.

Работа шла без команд — настолько персонал знал свое дело. Деревянные двери вагонов, обшитые сталью, откатывались быстро, с глухим гулом, и в собачьи ноздри ударяла вздыбленная волна вони: тут были карболка, одеколон, зачерствевший хлеб, нечистоты, пудра, йод и тухлятина. И сквозь все это с разящей силой пробивался ненавистный дразнящий запах людей, людей, которые боялись, которые не были их хозяевами.

Тут уже все псы лаяли, неистово, злобно, вне себя. Они окружали людскую толпу, как овец, знали, что кусаться пока нельзя, но их глаза светились, как глаза волчьей стаи, которая бежит по снегу и ждет, кто первым вывалится из саней.

Так проходила Брутова собачья жизнь.

И чем больше наливались кровью его глаза, чем самоуверенней становился его лай, чем вкуснее казался жир из почек и печени, тем чаще вспоминал он про почтовую кобылу с их улицы, которой хотел вцепиться в глотку. И каждый раз он во сне догонял ее, и ее кровь была всегда горячей и вкусной.

Только глубоко на дне его собачьего сердца продолжал тлеть слабый уголек давней любви к людям. Но поскольку эта любовь не была еще выстрадана, она ждала своего дня и своего часа. Ибо за любовь на этом свете платят ценою страданий, и это закон не только людской.

Была одна из пятниц декабря. Подошел поезд, и все было, как всегда. Они пошли в ночь, собаки и люди, под холодным звездным небом; тихо шумели ели вдоль лесной дороги.

Бруту и голубому доберману поручили тех, которые отставали. Это было занимательно, псы всласть отводили на них душу. Ни разу не случалось, чтобы тот, кого они подходили обнюхать, не встал; разве только уже был мертвый. Ну, а если кто мертвым только притворялся, достаточно было куснуть его за икру, как у него сразу же вновь появлялась охота жить.

— Возьми на себя вон того под елью, — будучи старше рангом, пролаял голубому доберману Брут. — А я обожду ту тень, что плетется сзади. Пусть она войдет в лунный свет на повороте дороги.

Доберман послушно отправился выполнять приказание, и тот, под елкой, вскочил на ноги и побежал за колонной.

Тень двигалась медленно, пошатываясь, то исчезая в кювете, то далеко вытягиваясь по склону.

Но дрессированный человекодушитель Брут хорошо знал, что теряются только тени, человек же потеряться не может. В нем поднималась страшная злоба за эту медлительность, и за эту слабость, и за этот смрад. Он тихо заскулил, напружинившимися ногами разгреб подмерзший снег, чтобы лучше прыгнуть. Потом со страшным лаем рванулся вперед и, когда почувствовал ненавистный запах, сшиб человека с ног. И на мгновение застыл над ним, дыша горячо и с вожделением, исполненный непередаваемого блаженства, которое дает власть. Затем вонзил зубы в человеческое бедро и почувствовал соленую людскую кровь, вкус которой уже знал раньше. И в отличие от своих хозяев, ему было известно, что кровь хефтлинга из Салоник и из Парижа, с пражского Жижкова и из Магдебурга — одинакова на вкус.

Человек слился со своей тенью, и из них получился один клубок, черный и скорбный. Комок страданий.

«А ну-ка, я его обнюхаю, — сказал себе Брут. — И буду его долго обнюхивать. Раздеру фуфайку и дам ему еще раз почувствовать свои зубы. А лаять буду совсем немного, у меня пересохло в горле. И уже замерзают лужи».

И тут внезапно и резко, как горный источник, вырывающийся из-под скалы, его овеял другой, забытый запах лежащей фигуры. И сила этой струи потащила его за собой, как вода в половодье, от которой нет спасения, и затопила его всеми ароматами и запахами не только той жизни, которой он жил теперь, но и жизней уже минувших, прожитых в действительности и порожденных фантазией у костра. Ему почудилось, будто именно в это мгновение он подошел к людскому жилищу из закопченных бревен — а может, это была пещера — и у того, что позвал его, был низкий гортанный голос, и от него вонюче несло козлом и рыбой. Он дотронулся до него ладонью, и Брут не укусил ее.

Потом ему показалось, что он еще щенок, слепой и беззащитный, и он почувствовал вкус материнского соска. И влагу своей матери.

А затем он почувствовал себя так, словно поднимался по лестнице в доме, в котором было много этажей, и в одном пахло кипяченым молоком, а другой был весь во власти тончайшей пыли, что садится на книги, а третий излучал аромат сиреневого мыла, сладкого пота и овечьей шерсти, из которой люди ткут себе ткани. Этот запах был как шерсть Ливии, матери Брута, стерегшей в молодости овец в Калабрии.

Так он понял, что случилось и кто лежит перед ним.

«Это Хрупкая, — подумал Брут, — но это и фуфайка… Эти запахи не должны быть вместе!»

И он стал ждать, когда раздастся голос, который дополнит запах. Но женщина в омуте лунного света лежала не шевелясь, с молочно-белым лицом, с веками, опущенными, точно жалюзи, с волосами, остриженными так коротко, что они не сливались со снегом.

Это был человек, который лишился чувств или спал. Лишь из уст, просвечиваемое бледным светом, выходило маленькое облачко пара, словно фигурка из тумана, которая вот-вот отправится в путь.

«Посижу возле нее, — сказал себе Брут, — и не двинусь с места. Из нее выходит пар, и этот пар теплый. Вдохну его и попробую еще раз, какой он на вкус».

Лай своры терялся вдали. На лесной тропинке три раза подряд пролаял голубой доберман, который давал о себе знать и ждал новых приказаний. Но Брут не ответил.

Люди уже подошли к полосатой караульной будке; на ней развевался флаг с красным крестом. Здесь остались старцы и дети — их было немного — и, получив вежливое приглашение, входили один за другим в большую светлую приемную, и смотрели на обитые белым двери, которые вели дальше. За дверью была яма и человек с револьвером, стрелявший в затылок каждому, кого из приемной приглашали «на осмотр» в кабинет.

А в другой приемной, немного напоминавшей цирюльню, в это время стригли под машинку тех, у кого еще оставались волосы. Это было приглашение в газовую камеру. Они входили в нее с поднятыми руками; не потому, что сдавались, а чтобы вошло как можно больше. Они умирали стриженными, но неумытыми.

И свора лаяла им реквием.

Только Брута не было с ними. Он сидел подле нее и дрожал, весь волко-серый, промерзший под длинной псовиной.

«Мне бы корзинку, — подумал он, — и надо бы сходить за булочками и за сигаретами. И за красной свеклой. Но корзинки я тут нигде не видел и, бог свидетель, я не видел и булочек. А потом: светит луна, и за булочками еще рано».

И посмотрел вверх, поднял острый нос и вздохнул, как умеют вздыхать только собаки, которые не знают, куда идти и за кем.

В эту минуту Хрупкая раскрыла глаза, смертельно уставшие, и увидела над собой голодного волка. Увидела жуткую морду и два светящихся, алчных, зеленоватых, хищных огня. Тогда она попросила свое сердце остановиться, и ее просьба была исполнена.

Испокон века собаки воют на луну, и для этого им не нужно никакой причины. Но собачий вой никогда не долетит до луны, это другая планета, и голоса земли остаются на земле. И смех, и плач, и крики новорожденных, и хрип смерти.


Категории: Тексты
 


~полевой дневник~

читай на форуме:
У меня самая оригинальная улыбка, х...
пройди тесты:
больше никогда(4)
ИРИС… ЦВЕТОК ВТОРОЙ ЖИЗНИ! (Тетрадь...
кто ты из винкс?
читай в дневниках:

  Copyright © 2001—2018 BeOn
Авторами текстов, изображений и видео, размещённых на этой странице, являются пользователи сайта.
Задать вопрос.
Написать об ошибке.
Оставить предложения и комментарии.
Помощь в пополнении позитивок.
Сообщить о неприличных изображениях.
Информация для родителей.
Пишите нам на e-mail.
Разместить Рекламу.
If you would like to report an abuse of our service, such as a spam message, please contact us.
Если Вы хотите пожаловаться на содержимое этой страницы, пожалуйста, напишите нам.

↑вверх